Переход и судьба любовного опустошения
Патрисия Боскан-Кароз. Quarto “Superbe est la langue” № 99
Опустошение — такое имя даёт Лакан тем отношениям женщины, которые предшествуют её эдипальным отношениям с отцом. В «Оглушённом» (L’étourdit) понятие «опустошение» явно указывает на отношения матери и дочери. Оно отсылает к грабежу, а значит и к разорению, к ненависти, к насилию, к войне… к страданию или покинутости, вытекающей из него. Оно отсылает по ту сторону фаллических притязаний и в этом смысле является также одним из имён несостоятельности отцовской метафоры. Когда материнское опустошение переносится на отца или любовного партнёра, это указывает на отсутствие или промах (ratage) любовной речи, призванной сшить разрыв невозможности выразить бытие женщины. Именно тогда женский субъект возвращается к радикальному лишению.
Действительно, в конце моего анализа меня поразило, что опустошение, связанное с отношениями с мужчиной, скрывало другое, отсылающее к отношениям с матерью, точнее, с тем способом наслаждения бессознательным, который я унаследовала от неё. В конце анализа изолировалось то, что было причиной опустошения в отношениях матери и дочери — именно оно перешло на любовного партнёра, который стал поддержкой опустошения в том смысле, в котором Лакан в XXIII Семинаре рассматривает мужчину для женщины не как синтом, но как страдание и опустошение.
Я предлагаю пройтись по основным моментам моего свидетельства перехода, чтобы уточнить различные модальности опустошения, которые сопровождали мой аналитический путь. Начну с опустошающих идентификаций, затем расскажу о конструкции фантазма, его пересечении, обнажающем влечение, идущее вплоть до выявления разрушительного способа наслаждения; в конце я попробую очертить то, что в моём родном языке стало источником травматической встречи. Таким образом, опустошение обнаружит своё бытие только в качестве одного из имён женского наслаждения, о котором ничего невозможно сказать.
Опустошающий отец
Вопрос, который привёл меня в анализ, касался моего бытия. Я только что стала матерью и уже чувствовала себя виноватой за то, что мое бытие не было полностью отдано ребёнку. До этого момента я всегда вела себя как мужчина, опираясь, сама того не зная, на мужскую идентификацию с отцом. Эта идентификация пошатнулась в связи с материнством — я была вынуждена задаться вопросом: кто я, мужчина или женщина? Типичный истерический вопрос. Прежде всего это первое колебание должно было привести меня к желанию ответить на вопрос, которым задавался еще Фрейд: «Что такое женщина?». Этот вопрос я адресовала своим любовным партнёрам, а затем и аналитику. Таким образом, мое первое материнство стало подвергать сомнению связь с любовным партнёром, и эта проблема возникла в ходе моего анализа — проблема наслаждения, которую необходимо было решить. Разумеется, в начале это не было очевидно. Я обратилась к аналитику не потому, что с партнёром были трудности, а потому, что меня заботила другая пара — родительская, та, что предшествует союзу супругов.
В сущности, материнство остро поставило вопрос о родительской модели — о моделях идентификаций. Однако в начале анализа меня преследовала идея, что психоанализ разрушит мою пару — это было своего рода тревожное предчувствие. Действительно, речь шла о том, чтобы разрушить одну пару — пару, которую я создала со своим отцом. Страстная любовь, которую я к нему испытывала и об интенсивности которой предпочитала не знать, должна была разоблачиться в ходе анализа. В то же время я боролась с отцовскими идеалами, относительно которых заняла противоположную позицию. До момента рождения дочери я сопротивлялась давлению отца, требовавшего узаконить мои любовные отношения. После её рождения я согласилась на брак, которого так требовал мой отец. Таким образом, на его требование я ответила согласием. Эта борьба с отцом, который подавлял моё желание, желание молодой девушки, началась еще в подростковом возрасте. Защищая обездоленных, я сражалась против предполагаемой отцовской тирании. В те времена я горячо вступалась за мать, служа ей с рыцарской верностью. В анализе я осознала, что жёсткие отцовские рамки, против которых я всё время сражалась, были всего-навсего идентификацией с пугающим и любимым отцом, с которым я боролась.
Я была замужем за моим отцом! Это откровение вызвало переполох внутри — и он не мог остаться без последствий. Эдипова истина звенела, вызывая перестройку идентификаций. Действительно, ревностная любовь отца к своей дочери давно уже оберегала меня от желания мужчин, но также и от желания к мужчине. Благодаря новой любовной встрече и колебанию мужской идентификации новая форма любви могла высвободиться. Я готова была согласиться стать объектом причины желания для мужчины.
Фантазматический партнёр: фигура Христа
Обращаясь к мужчине, наделённому доминирующим фаллическим означающим, женское лишение, которое моя мужская идентификация скрывала, вновь активизировалось. В этот момент лечения мне открылась материнская версия женственности, которая передавалась из поколения в поколение: быть женщиной — значит быть обездоленной женщиной в эксплуатации обожествленного мужчины. Другими словами, в моих отношениях с мужчиной произошел переворот: борьба против отца превратилась в проигрыш в борьбе посредством фаллического означающего, носителем которого был мужчина. Я мерилась с мужчиной, как лягушка, завидующая волу [1]: я ощущала себя, как всегда, недостаточной, никогда не соответствующей, уже побеждённой.
Это был первый набросок ответа на вопрос о моем бытии женщиной; эта версия была невыносимой, однако конструкция фантазма запечатлела именно её. Фантазм выстраивался, основываясь на идентификации с жертвенной женщиной. Это идентификация, которая была передана мне материнским голосом — но также и выстроена в ходе лечения посредством реконструкции вытесненного воспоминания. Подробно это описано в моём первом свидетельстве. В этом тексте я возьму оттуда только кость (лечения) [2]. Ребёнок шести лет восхищён страданиями Христа, апофеоз которых — распятие и оставленность (le laisser tomber) отцом. Позднее маленькая девочка в своих фантазиях станет женщиной, принесённой в жертву, а затем оставленной женщиной (le laisser tomber) — подобно Христу.
Как этот первый анализ пришёл к своему завершению?
Последующий тревожный сон заставил анализантку покинуть своего аналитика. Этот кошмар приоткрывал смертоносную сторону сексуальных отношений, которые субъект пытался установить со своей фантазматической версией. Во сне лицо мужчины, который приглашал её к сексуальному акту, было закрыто чёрным пятном. Это пятно, напоминавшее дыру, отсылало к мёртвому отцу, вырисовывавшемуся по ту сторону любовного партнёра, эмблемой которого служила христианская фигура. Иными словами, здесь обнажилось то, что по ту сторону любовного партнёра, подобно женщинам (святым женщинам!) по материнской линии, я поклонялась мертвому отцу. Открывалось также материнское поглощение — бездна, в которую я проваливалась в своих детских кошмарах. Нужно было вырваться из этого. Я сделала переход, который позволил мне войти в Школу. После того, как в картеле мне задали вопрос: «Что стало с наслаждением?», я возобновила аналитическую работу.
В то время я осознала, что мой опустошающий партнёр — это, по сути, мёртвый мужчина, находящийся по ту сторону любимого мужчины, которого я пыталась воскресить, заставляя его говорить. Говорить мне о любви.
«Говори!», — вот что заставил меня услышать аналитик. Моё требование постоянно терпело крах, натыкаясь на этот упрямый императив.
Мужчина-опустошитель
Я возобновила свой анализ с другим аналитиком, чья первая интерпретация радикальным образом пошатнула уверенность, которую субъект находил в своем фантазме: женщина, принесённая в жертву. Я принесла ему то, что извлекла из своего первого анализа, однако он буквально с порога заявил: «Конечно, вы и есть тот юноша, которого распяли». Эта интерпретация должна была поколебать идеальную идентификацию с Христом — ту точку, откуда я видела себя достойной любви. Одновременно с этим весьма резко обнажалось наслаждение, которое я черпала из этого идеала: наслаждение болью, которое я назвала освежёванным наслаждением (jouissance de l’écorchée). То, что было выявлено в ходе первого анализа, раскрылось здесь в один миг.
Затем, вновь возвращаясь к своим отношениям с любимым мужчиной, я спросила аналитика: кто из нас двоих более освежёванный? Конечно же, я выбрала своего любовного партнера по этой черте — жертвенного мужчину, однако именно благодаря этому я исследовала женское наслаждение, к которому не могла приблизиться иначе, кроме как через отношения с мужчиной. Аналитик последовал за движением анализанта и назвал партнёра, с которым я имела дело. Итак, отвечая на мой вопрос, он сказал: «Я его знаю, вашего мужа, он массивный!» Там, где наслаждение наконец-то утихомирилось благодаря схваченному взгляду в фантазме, оно было вновь активировано. В Семинаре «Ещё» Жак Лакан утверждает, что для женщины речь идёт о переходе через Другого любви, необходимом, чтобы приблизиться к аутоэротическому наслаждению. В своём курсе «Партнёр-Симптом» Жак-Ален Миллер, проводя различие между прохождением перехода со стороны мужчины и со стороны женщины, подчёркивает, что женщине предстоит решить вопрос любви, то есть вопрос её эротомании. Он добавляет, что её способ наслаждения требует, чтобы партнёр говорил и любил её. Любовь, согласно Миллеру, выткана из наслаждения. Интерпретация «массивный муж» сделала консистентным эротоманического партнёра наслаждения. Такова моя гипотеза. Эффект осаждения симптома сопровождал и вовлекал субъекта в повторение адским способом наслаждения. В то же время аналитик навлёк на себя эту форму эротомании — ведь, провозглашая «массивный муж», он очертил контуры своего собственного тела. С этого момента ожидалось, что аналитик ответит на моё требование любви.
Неотложность достигла своего предела. На сеансы анализантка приносила драму несуществования сексуальной связи. Больше, чем когда-либо, она разбивалась об избыточно фаллического мужчину, наталкивалась на него. Она взывала, она требовала, она вынуждала высказать полностью невозможную речь о любви. И всё же в анализе должны были разыграться две партии — трагическая и комическая. Аналитик использовал изнанку интерпретации, он останавливал сеансы следующими формулировками: «Какое у вас у обоих здоровье!», «Каждый видит со своей колокольни» или «Это дантовское». Он переворачивал драму провала (ratage). Он ориентировал лечение на знание-как-это-делать (savoir y faire), используя метафору сапёра. В этот период именно муж анализантки был той бомбой, которую нужно было разминировать, ведь он был настоящим опустошающим партнёром, который, как предполагалось, собирался бросить её на произвол судьбы! Я ещё вернусь к этому.
Что в этот раз было поставлено на кон в повторении? Речь шла не только о повторении означающей истории, но и о повторении способа наслаждения, заполняющего зияние несуществования сексуальной связи. В Семинаре «Ещё» Лакан говорит о сексуальной связи, что в ней оно промахивается (ça rate) и что сам этот промах (le ratage) есть объект. Он отмечает, что в анализе речь идёт о повторении до изнеможения того, что терпит неудачу (ça rate), поскольку мы не анализируем то, как оно преуспевает (ça réussit). В аналитическом лечении, в конце концов, выделился мой способ промахиваться и заполнять пропасть отсутствия сексуальной связи.
Способ опустошающего наслаждения
В этом отношении короткие сеансы помогали изолировать объект, который скрывало требование любви: то самое, что было адресовано как аналитику, так и любовному партнёру. С кошмара о пожирании начало очерчиваться циркулирование орального влечения. В этом кошмаре детские рты меня пожирали. Аналитик указал на объект, прямо не называя его: «Это знаковое событие на вашем пути», — сказал он мне после одного из сеансов. В то же время повторение любовного опустошения не ослабевало. Требование любви было лишено лимитов, оно было ненасытно. Именование «Вы влюблены в свои слёзы» начало очерчивать контуры сингулярного наслаждения. Всё завершилось разоблачением и именованием: «Вы первая пожирательница (bouffeuse) эмоций, с которой я встречаюсь в клинике». Аналитик вновь пустил в ход своё тело. Там сингулярное аутоэротическое наслаждение было изолировано.
Я поедала слёзы, я поедала драму, я поедала ничто. Я проглотила материнский язык, его драму. Извлечение происходило из орального наслаждения гурмана. Требование любви — чтобы другой говорил, чтобы он высказывал слова любви — действительно могло принимать форму требования влечения по отношению к его речи. Можно сказать, ненасытное требование, словно рот, пожирающий сам себя, в конце концов удовлетворялось (самим) ничто, которое настойчивость требования любви получала в ответ. Удовлетворение влечения, достигшее своего апогея, терпело неудачу перед этим ничто — бытием ничто, которое возвращалось ко мне от Другого. Итак, я не переставала оплакивать потерю объекта, который я воплощала. С этого момента становилось очевидно, что мой опустошающий партнёр, по сути, был только моим собственным требованием (exigence) влечения, скрытым за требованием (demande) любви. Наконец-то прояснилось то, что разыгрывалось в переносе. Я пришла сюда, чтобы отыскать эту любовную, благосклонную речь, способную смягчить женское лишение. Эротомания оказалась изнанкой женского опустошения. Я вымаливала эту речь — это была своего рода детская молитва: «Отец, скажи мне только одно слово, и я исцелюсь». Я открыла, что никакая речь не могла заполнить брешь в Другом, что-то высказать о бытии женщины, не могла она и склеить разрыв несуществования сексуальной связи. Именно эту дыру в Другом я заполняла своими слезами, предлагая себя в качестве потерянного объекта, оставленного (laisser tomber). Это оно (ça), которое я изолировала, звучало так — заставить дрожать Другого с помощью патоса.
Травматическая метка: опустошающее сказание
Но, прежде чем представить переход, необходимо было обозначить то, что вызывало травму и мотивировало повторение того способа наслаждения, которое обнажило себя в анализе — «быть оставленной» (laisser tomber). Оно сводилось к следующему: если Другой не отвечает, я — ничто, я падаю. Во сне внезапно обнаружилась материнская «покинутость» (le laisser tomber). В этом сне мне предстояло найти мать, которая покинула свою семью, в противном случае я думала, что между мной и мужем будет ад. Я позвала её, она ответила мне бесцеремонно, в непринужденном тоне, и я осталась в смятении. В её голосе была скрыта невыразимая форма наслаждения. На сеансе, последовавшем за этим сном, я пыталась назвать это невыразимое.
Обнаружились воспоминания раннего детства, где повторялась материнская «оставленность» (le laissé tomber). В этом ли состоит мой драматизм? Из тех травматических детских событий я сохранила бесцеремонные слова матери, которые позже она прокомментировала так: «Для тебя не нашлось места» или «Ты была Золушкой/замарашкой в семье». Это были слова, грубо обозначавшие место «оставленной» за бортом материнского желания. Желание Большого Другого, пораженное печатью оставленности (laisser tomber), отметилось на теле ребёнка, который в своих повторяющихся кошмарах падал в бездонную дыру.
От воздействия этих слов осталось событие тела, которое выделилось в конце анализа — это было головокружение. Я осознала, что головокружение сопровождает меня с детства. Одновременно с этим меня засасывала пустота, которая была настоящим магнитом, тайно толкающим меня разрывать связь с возлюбленным мужчиной. По ту сторону опустошения супружеской пары выделилось материнское опустошение, которое я сделала меткой своего изгнания из несуществования сексуальной связи. Так появилась фиксированная точка: травматическая встреча с материнской бесцеремонностью стала беспрерывно повторяемой меткой — «оставленная» без внимания в моей связи с Другим. Я сделала из случайности необходимость, а из материнского «не всего» — опустошение.
Материнство… разве не оно привело меня в анализ? Не став виноватой матерью, стала бы я женщиной? Наконец изолированная, эта черта «оставленности» позволила дезактивировать трагический смысл симптома, который служил настилом для отсутствия сексуальной связи. Я совершила переход и взяла на себя ответственность говорить, исходя из женского наслаждения, которое невозможно назвать.
[1] Прим. Пер. — Аналог басни Крылова «Лягушка и вол»
[2] Прим. Пер. — Аллюзия на книгу Ж-А Миллера «L’os d’une cure» («Кость лечения»). Анализ сводится к операции-редукции, где происходит сгущение историй, вычленение основных элементов, названных матемами. Эта редукция к кости случая как некоего неделимого остатка.
Перевод с французского Анны Хитровой, редактура Инги Метревели.
Оригинал опубликован в журнале Quarto “Superbe est la langue” № 99.