Scroll to top

Полемос — отец всего сущего

Филипп Де Жорж

В человеке есть нечто такое, что противостоит счастью и миру. Нечто, что взывает больше к хаосу, чем к порядку. К конфликту, а не к гармонии. К разрушению, а не к достижениям творцов. Фрейд ставит это нечто в оппозицию к оптимистичным мечтам Романа Роллана и даже Эйнштейна, а также к бредовым идеям президента Вильсона и утопиям братьев B’naï Brith.

И он обозначает эту тёмную часть, которой пренебрегали деятели  эпохи Просвещения и культа Разума, влечением к смерти. Это именование оказывается в какой-то степени навязанным Фрейду самим фактом того, что в своей изначальной догматической конструкции на первый план он хотел поместить принцип удовольствия и могущество Эроса.

Однако секрет этого особого влечения был известен ему ещё со времен «Наброска одной психологии». Фрейд утверждал, что в истоке настойчивого повторения лежит страдание — также как и удовлетворение, оставляющее в психике свои отметины. Первое, как и второе, довольно рано вырисовывают пути нашего существования. И когда появление статьи «По ту сторону принципа удовольствия» привносит поправки в оптимизм и иллюзии зарождающегося и триумфального психоанализа, Фрейд не говорит ничего нового. Танатос — это кость без плоти, лишённая жизни, ацефальная и молчаливая сила в сердцевине любой формы влечения.

Лакан поместит все эти противоречивые проявления под одно именование — наслаждение. Таким образом не только лишь страсть к разрушению обьясняет войну и смерть, смерть, вечно возвращающуюся смерть… Это влечение, взятое в своём единстве, полностью привязанное к своей жертве.

Греки доплатоновского периода, к которым прислушивался Фрейд, говорили об этом задолго до него самого. В особенности один из них, наиболее прозорливый и четкий, Гераклит: «Полемос — отец всего сущего». Рассказывают, с какой неприятной радостью два великих мыслителя XX века — Карл Шмидт и Мартин Хайдеггер, — полагали, что у пресократиков обнаруживается «истина», предвосхищающая гитлеровщину. Но сделанный ими перевод данного фрагмента содержал зловещую ошибку. Они хотели перевести Polemos как Войну и непрестанно повторяли: «Война – мать всего сущего».

Однако на греческом «отец», — то что под этим понимается, — вовсе не то же самое. Полемос может означать войну, но также конфликт, спор, несогласие или разногласие. Ницше переводит это следующим образом: «Антагонизм — отец всего сущего», что равнозначно радикальному определению диалектики и внутренней противоречивости объектов мира. Разногласие — очевидно, отец всего человеческого, и это, в свою очередь, повторяет Макиавелли, для которого противостояние между римским Плебсом и римским Сенатом является не источником римских невзгод, но напротив, двигателем успешности: «Все законы, принятые в угоду свободе, рождаются от разобщённости (между народом и власть-имущими)1. Маркс также на это отзовётся, утверждая, что насилие — это повитуха истории.

В работе «Тотем и табу» Фрейд вводит реальное в форме мифа: Социальная связь получает своё обоснование и принцип в противостоянии, иначе в убийстве. Республики и демократии исключением не являются. Без этого дуального напряжения все трибуны оказываются во власти Цезарей и тиранов. «Я хочу видеть только одно лицо!» — говорил мой сержант-инструктор. Правление Одного — это тоталитарная мечта, могильный покой. Единогласие возможно только при диктатурах, под дулом пистолета или лезвием гильотины. Согласие и гармония существуют только в смерти. Лишь одна она упреждает крики и жалобы, а порою можно лишь умолять о её приходе. И Лакан говорит об этом, напоминая, что начиная с египетских иероглифов знак господина — это его плётка, которая отмечает нашу плоть укусом означающего.

Поддерживать эту внутреннюю противоречивость означает остерегаться демона дуализма, перед которым Фрейд иногда уступал: бинарная логика является для разума ловушкой, упрощённой удобной дорожкой, на которую зазывает нас означающее. Это принцип либо/либо. Чёрное и белое — вне серой зоны, как говорят исламисты; Левые и Правые; Хуту и Тутси, Добро и Зло, ангел и демон, Эрос и Танатос, война и мир, любовь и ненависть…

Отсюда лозунги, которые расцветают во время манифестаций после террористических актов: «Да миру! Да любви!» Но мир с кем, боже мой? Любовь кого? Нужно ли подставлять вторую щёку, вопреки тому, что говорил Макс Вебер? Протягивать цветы нашим врагам — тем, кто нас убивает? Или предлагается путать «убийство и правомерную защиту», как сказал Марк Блох в 1940? На самом деле блеющий пацифизм тридцатых годов по сей день приводит к тому роковому моменту, когда «мы оказываемся в вечерний час ненадёжно безоружными» перед лицом врагов человеческого вида.

Безусловно, пространство между деструкцией, названной Шумпетером конструктивной и той, что находит своё завершение только в себе самой и является чистым наслаждением разрушения, слишком узкое и не всегда ясно очерчено. Но именно в этом разрыве и обнаруживается разница между Полемосом в качестве демократической добродетели и выжигающей яростью Нерона. Разрушенная Бастилия и Террор — это совсем разные вещи!

Символическая разница — та, что обозначена Фрейдом между соединениями и разъединениями влечений: либо сведение влечения к своему остову, влечение к смерти предстаёт как то, что демонстрируется на пиратском флаге, либо же оно становится живой плотью и делом жизни.

Фрейд не игнорирует это наслаждение небытия. Это позволяет ему заключить, что любовь к ближнему является непомерной задачей, потому что человек хочет экономически, физически, сексуально эксплуатировать себе подобного, без какой-либо компенсации и на пользу лишь себе — и так до самой смерти. Макиавелли говорит о том же: мы можем изучать социальную связь лишь тогда, когда отталкиваемся от следующего очевидного факта —человек жесток. Это истина наслаждения, верная для всех и каждого.

Сыновья Аушвица и Хиросимы, мы выбираем с этим считаться и ничего не игнорировать.

Полемос не оставляет в покое. Мечта о его упразднении существовала всегда: это миротворческая мечта, восстановление Вавилона, смешение языков, город Солнца Кампанеллы, святой Иерусалим, о котором упоминает в Луване Лакан. Это правление Христа-Короля и всех теократий, Утопии Томаса Мора, иначе говоря, триумф Одного, всеобщего Мира, который воспевают, каждый по-своему, Кант и Гегель; бредовая надежда президента Вильсона, отраженная в Версальском договоре об упразднении эксплуатации человека человеком и подвергшаяся насмешкам Фрейда; коммунизма, благодаря которому Интернационал заключит в себе весь человеческий род; «1984» Оруэлла и «О дивный новый мир» Олдоса Хаксли. Резюмируя — это то, что Ханна Арендт называет тоталитаризмом, но что можно было бы назвать Однизмом. Всякий раз, когда стремятся к единству, его вопрошают и требуют, истиной в этом деле является абсолютный господин — смерть.

Некоторые называют это надеждой. Наука также может добавить свою партию в общий концерт и предоставить себя как очевидный и неопровержимый источник. Марксизм представляется научным материализмом, а учёные оказываются на службе у гитлеровского проекта. Одни «понимали» основания истории и её неизбежное будущее; у других было «доказательство» базового биологического неравенства рас и возможности их чистки.  

Наука не является лекарством от религиозных претензий на познание истины в последней инстанции.

Ни настоящее, ни будущее ни в чём не уступают так называемому мракобесному прошлому.

Либо-либо: либо мнения находятся в конкуренции и борется одно с другим, либо в смертельной тишине устанавливается Истина, единственная и неделимая, уверенность без единой тени и помарки: «Ein Reich, ein Volks, ein Fürher!» Одним словом, Полемос — единственное лекарство против этого ада, в котором доминирует лишь один дискурс, каким бы он ни был. Этот беспорядок и балаган, постоянное напряжение, связанное с высказыванием и столкновением противоположных мнений и есть жизнь демократии. Это беспорядок и насилие самой жизни.

Демократия не является сама по себе Благом. Она представляет из себя намеченную и никогда не достижимую задачу, не будучи ни идеалом, ни конечной целью. История показывает, что худшие тираны, подобные Гитлеру, могут получить электоральное миропомазание, а последние опросы легитимно предпочли Трампа, Эрдогана и многих других. Потому что народ ошибается так же уверенно, как предполагаемые элиты или аристократы. У народа не больше знания, чем у любого другого, и демагогия нередко льстит его самым дурным вкусам, криминальным наклонностям и невежеству. В отношении правления коммуны уравнителей (Токвиль) всё уже сказано, и популизм неуклонно поджидает нас за всяким поворотом. Но демократия является средством. Она позволяет контролировать и темперировать господина — в смысле хорошо темперированного клавира или средиземноморского климата, — ибо тот, кто пользуется властью, обязательно ею злоупотребляет.

Демократия обеспечивает неизбежный и необходимый конфликт, рамку и границы. Её правила игры структурирует и диалектизируют решение. Это меньшее зло, а поэтому уже некое благо… за неимением ничего лучшего.

В заключение я хотел бы процитировать диалог между Лаканом и одним из его анализантов, Жаном — Ноэлем Пиком. Последний, жалуясь на свои лакуны, слышит в ответ:

«Вы знаете, лакуны у меня тоже имеются. Я глубочайший лакунист (lacunien — неологизм от лакуна и лаканист, Прим. пер. ).

«Здесь музыка важней всего (говорит Верлен)

«Здесь правит нечет, а не чёт».

Я предпочитаю делать ставку скорее на нечисть, на нечет, чем на отца.

И вместо того, чтобы уступить шарму объединяющего Одного или бинарности против-Одного,

Инфернальному столкновению зеркальных образов, Авеля и Каина,

Помня вместе с Валери о том, что «две опасности постоянно угрожают миру: Порядок и беспорядок»,

Я поставлю на лакуниста.


  1. Nicolas Machiavel, Discours sur la première décade de Tite-Live, Gallimard, 2004, page 70.

Перевод с французского Инги Метревели